Category: природа

Category was added automatically. Read all entries about "природа".

Венка

Занюхивая одуванчиком,
Мы помянули нынче Венку.
И серые волосья венчиком,
Штанишки с дыркой на коленке,
И речь его полупонятную,
И пляски в нашей вечной луже...
Его куфайки клочья ватные
И плач, что никому не нужен.
Валился с одного фанфурика
В пространства сныти и крапивы,
А поутру катился дуриком
И клянчил на бутылку пива.
Так где ж следы его недолгого,
Почти бессмысленного века?
А просто был добрее доброго,
Чего ж не вспомнить человека.

Живопись Владимира Любарова

Ленинградские стихи

Зинзивер 2010, 3(19)

#ленинградскиестихи
Переношу из Журнального Зала

СЕСТРОРЕЦКОЕ

В забубенном Сестрорецке, возле озера Разлив,
Я свое пробегал детство, солнцем шкурку прокалив.
Там, где Ржавая Канава, там, где Лягушачий Вал,
Я уже почти что плавал, далеко не заплывал.
Эта финская водица да балтийский ветерок…
Угораздило родиться, где промок я и продрог,
Где коленки драл до мяса — эту боль запомнить мне б —
Где ядреным хлебным квасом запивал соленый хлеб,
Где меня жидом пархатым обзывала шелупня,
Где лупил я их, ребята, а потом они — меня.
Только мама знала это и ждала, пока засну…
Я на улицу с рассветом шел, как будто на войну.
Чайки громкие летали, я бежал, что было сил,
Со стены товарищ Сталин подозрительно косил...

Сам себя бедой пугая, сбросил маечку в траву,
Приняла вода тугая, и я понял, что плыву!
Непомерная удача, я плыву, а значит — жив…
Называлось это — дача, детство, озеро Разлив.

МОЙ ПРАДЕД

Мой прадед, плотогон и костолом,
Не вышедший своей еврейской мордой,
По жизни пер, бродяга, напролом,
И пил лишь на свои, поскольку гордый.
Когда он через Финский гнал плоты,
Когда ломал штормящую Онегу,
Так матом гнул — сводило животы
У скандинавов, что молились снегу.
И рост — под два, и с бочку — голова,
И хохотом сминал он злые волны,
И Торы непонятные слова
Читал, весь дом рычанием наполнив.
А как гулял он, стылый Петербург
Ножом каленым прошивая спьяну!
И собутыльников дежурный круг
Терял у кабаков и ресторанов.
Проигрывался в карты — в пух и прах,
Но в жизни не боялся перебора.
Носил прабабку Ривку на руках
И не любил пустые разговоры.
Когда тащило под гудящий плот,
Башкою лысой с маху бил о бревна.
И думал, видно, — был бы это лед,
Прорвался бы на волю, безусловно!..
Наш род мельчает, но сквозь толщу лет
Как будто ветром ладожским подуло.
Я в сыне вижу отдаленный след
Неистового прадеда Шаула.

МОЙ ДЕДУШКА, САПОЖНИК

Маленький сапожник, мой дедушка Абрам,
Как твой старый «Зингер» тихонечко стучит!
Страшный фининспектор проходит по дворам,
Дедушка седеет, но трудится в ночи.

Бабушка — большая и полная любви,
Дедушку ругает и гонит спать к семи…
Денюжки заплатит подпольный цеховик,
Маленькие деньги, но для большой семьи.

Бабушка наварит из курочки бульон,
Манделех нажарит, и шейка тоже тут.
Будут чуять запах наш дом и весь район,
Дедушка покушает, и Яничке дадут.

Дедушку усталость сразила наповал,
Перед тем, как спрятать всего себя в кровать,
Тихо мне расскажет, как долго воевал:
В давней — у Котовского, а в этой…
будем спать…

Маленький сапожник, бабуле по плечо,
Он во сне боится, и плачет в спину мне,
И шаги все слышит, и дышит горячо,
И вздыхает «Зингер» в тревожной тишине.

СУХАРИ

А бабушка сушила сухари,
И понимала, что сушить не надо.
Но за ее спиной была блокада,
И бабушка сушила сухари.

И над собой посмеивалась часто:
Ведь нет войны, какое это счастье,
И хлебный рядом, прямо за углом…
Но по ночам одно ей только снилось —
Как солнце над ее землей затмилось,
И горе, не стучась, ворвалось в дом.

Блокадный ветер надрывался жутко,
И остывала в памяти «буржуйка»…
И бабушка рассказывала мне,
Как обжигала радостью Победа.
Воякой в шутку называла деда,
Который был сапером на войне.

А дед сердился: «Сушит сухари!
И складывает в наволочку белую.
Когда ж тебя сознательной я сделаю?».
А бабушка сушила сухари.

Она ушла морозною зимой.
Блокадный ветер долетел сквозь годы.
Зашлась голодным плачем непогода
Над белой и промерзшею землей.

«Под девяносто, что ни говори.
И столько пережить, и столько вынести».

Не поднялась рука из дома вынести
Тяжелые ржаные сухари.

ТОЧУ НОЖИ

Страшноватый, кривоватый, он ходил: «Точу ножи!».
Голос тихий, как из ваты, как из каменной души.
Мы дразнили инвалида, рожи корчили вдали,
И швырял он, злясь для вида, мерзлые комки земли.
Шляпу надевал из фетра, улыбался криво нам,
Молча раздавал конфеты осторожным пацанам.
А под вечер, водки выпив, не сдержав тяжелый вздох,
Он кричал болотной выпью: «Швайне, ахтунг, хенде хох!».
Бормотал, дурной и жалкий, про войну, про спецотдел,
Как боялся, как сражался, как десятку отсидел.
С воем задирал штанину, и совал протез в глаза,
И стекала по щетине бесполезная слеза.
...Утро стыло в переулке и не видело ни зги.
За окном, в пространстве гулком, слышались его шаги.
Между нами тьма такая... Через время, через жизнь
Слышу голос полицая: «Подходи, точу ножи!».

ПЕТЕРБУРГ

...и фонтанку, и невку с ботинок сотру,
отряхну этот дождь и асфальтную крошку.
я вернулся в свой дом не к добру, не к добру,
я как будто бы прожил всю жизнь понарошку
где-то там, где верста поглотила версту,
где стоят города без дождя и тумана,
я зачем-то дождался вот эту весну,
и сошел на перрон, и сошел бы с ума, но
незадача — я трачу последние дни
меж облезлых домов, словно псов обветшалых…
против шерсти их глажу, прошу — прогони,
прогони, ленинград, чтобы сердце не жало.
он меня об асфальт приласкает лицом
и забросит в тяжелое чрево вагона.
навсегда провалюсь то ли в явь, то ли в сон —
ты прости, петербург, мы уже не знакомы.

Севера. Григорий

Бывший вор Григорий (знаю, бывших воров не бывает),
Жил в забытом балке на границе тундры и леса.
По наколкам на сморщенной коже читалась судьба кривая,
А якутская малица как от парши облезла.

Сколько лет ему было – двадцать пять, пятьдесят или триста...
Он ушёл от людей, прислонился к зверью и деревьям.
Не боялся морозов, полярных ночей и риска,
И казалось – он вырос здесь, словно коряга, древний.

Бывший вор Григорий свалил по снежку оленя,
Под балком вырыл погреб, набил его льдом и рыбой.
Только чая и хлеба, да махорки для зимней лени
Не хватало ему... «Солдатики, вы помогли бы!»

Я его приручал, как шального полярного волка,
Пил чифирь, слушал байки, и он становился добрее.
Угощал пацанов на морошке настоянной водкой
И всё шутки шутил про морозоустойчивого еврея.

Уезжали, когда эта тундра от края до края
Синим, красным цвела, словно вынырнула из мрака...
Бывший вор Григорий (да, бывших воров не бывает)
На пороге стоял, желваками играл, не плакал.

1649

"Цветущая тундра" Фото Николая Александрова

Перевал

Горы, альпинисты ... я эту тему в стихах изжил 48 лет тому назад. Даже не начав. Одномоментно. И навсегда.
Мы шли автономку через шесть кавказских перевалов. До мелочей помню тягловый перевал Халега (там есть озерцо, тоже Халега, а по-нашему, горнотуристскому - "Холера", дно у которого тогда было сплошь покрыто немецким оружием, минами и снарядами, и мы, юные придурки, ныряли среди плавающих льдин, достали два насквозь ржавых "Шмайсера", один даже со снаряженным магазином...), спуск к речке МарухЕ и Марухскому перевалу, это где немцев - горных егерей держал тот самый отряд альпинистов, о котором пел Высоцкий. Мы оказались среди первых групп, их откапывавших из-под снега и выкалывавших изо льда...
Мне было 15 лет, но, думаю, именно на Марухе заработал я первые седые волосы. Когда забрались мы на ледник, бордовый в закатном свете, неожиданно обнаружили большой свежий скол, и там, за тонкой голубой, совершенно прозрачной линзой, увидели девушку в пилотке и плащ-палатке, прилегшую лбом на рацию. Следов смертельного ранения не было видно, только розовая, жутко красивая в своей неподвижности, размытая по краям змейка застыла в холодной глубине льда...
А ледник постепенно превращался из вишневого в черный, и уже едва просвечивала щека юной радистки с морозным, нежным румянцем, и девчачья ручка в перчаточке с обрезанными пальцами словно растворялась во времени. Мы стояли молча, пока вдруг наша толстушка Люська не завыла истошным бабьим причитанием... Я плакал, как и все. И понимал, что вот, горная романтика закончилась. И стихи-песенки о ней – тоже...