О книге Тоскана на Нерли и не только

Миясат Муслимова
«…И НАСТАНЕТ ВРЕМЯ, И ЭТО СЕЙЧАС»
О книге «Тоскана на Нерли» Яна Бруштейна

7 сентября 2004 года 150 тысяч жителей Рима вышли ночью, чтобы пройти с горящими свечами в знак солидарности с пострадавшими от трагедии в Беслане. Люди всех возрастов, православные, мусульмане и католики, в полном молчании прошли по центральным улицам — от Капитолийского холма до Колизея. Молчание красноречивее любых слов говорило о том, что чувствуют люди. На одном из транспарантов была надпись: «Они не убьют наше будущее». Это невозможно забыть. Нет ничего выше единения людей в час скорби и больших испытаний. И сегодня, когда мы все оказались перед угрозой пандемии, мы объединяемся в нашей человечности, мы сострадаем и людям, и странам, и понимаем, что есть одна единственно возможная политика - политика добра и взаимопомощи. Когда Россия пришла на помощь Италии, трудно было сдержать и слезы, и волнение, и гордость за страну, мы не могли иначе, и воля народа совпала здесь с волей страны. Италия больше чем страна, это воплощение величия человеческого гения и духа, колыбель мировой культуры. Можно ли было оставить ее один на один с бедой?
Так получилось, что на фоне всех этих событий я вновь раскрыла книгу стихотворений «Тоскана на Нерли», которую мне семь лет назад подарил автор, Ян Бруштейн. Его поэзия давно пробилась к читателю, хотя в силу своей личной скромности и многосторонности талантов (кандидат искусствоведения, журналист, создатель первого медиа-холдинга и т.д.) он не ставил себе такую цель. В 17 лет поступил на отделение классической филологии филфака МГУ. Это был уже излёт оттепели, и юный поэт попал под разгром СМОГа. Выгнали во втором семестре и вскоре, уже из Пятигорска, отправили в армию Судьба сводила его еще в юности со многими выдающимися людьми: Э.Неизвестным, Б.Окуджавой, Е.Евтушенко… Начал ярко, был обвинен в формализме газетой «Правда», после статьи в "Правде" поэта разгромили в местной писательской организации, первую книгу рассыпали в Верхне-Волжском издательстве. Вот после этого Ян замолчал почти на четверть века. А вернулась Муза по-царски: пошли сборники стихотворений один за другим: «Карта туманных мест» ( 2006), «Красные деревья» (2009), «Планета Снегирь» (2011), «Тоскана на Нерли» (2011), «Город дорог» (2012), «Керосиновое солнце» (2015), «Плацкартная книга» (2017). И какие стихи!- словно сразу уже вписанные скрижалями в летопись современной поэзии. Национальная премия «Поэт года», публикации в лучших литературных журналах страны, литературные премии, награды. С одной стороны, это поэт, который не нуждается в представлении, с другой стороны, поэт, о котором мало сказано, кроме блестящих предисловий Даниила Чконии и Владимира Алейникова.
Ян Бруштейн относится к тем поэтам, о стихах которых сложно говорить, потому что никакое слово о них не скажет лучше, чем говорит сам поэт, а все эпитеты обнаруживают свою беспомощность, кажутся банальными, потому что не объясняют индивидуальность поэтики автора. Впрочем, можно ли объяснить поэзию? Можно акцентировать какие-то грани поэтического мира, передать свое восприятие, но не больше. Тем более, когда речь идет о поэте такого широкого диапазона.
Ян Бруштейн родился в Ленинграде, вырос в Пятигорске, живет в Иваново, никогда не был во Флоренции, но написал стихи о своих духовных странствиях по ней, а точнее, о себе и о России, а значит, и о ее глубинных связях с Италией. Так, архитектура древних российских соборов и царственный облик двух столиц, росписи Кремлевских храмов основаны на флорентийском зодчестве. Не зря эту книгу издало Флорентийское общество, учрежденное в Москве в 2001 году, чтобы «способствовать возрождению идей и ценностей Возрождения в России». Умеют строки поэтов получать пророческое звучание. Начало меркнущих времен - так определено в книге наше время. Мы не можем знать точный ответ, как будет разворачиваться дальше эпоха, но есть особые имена, некие сакральные названия, в которые мы вкладываем представление о ценностях и их символах:
Флоренция словно спасательный круг
В летальной борьбе между болью и светом,
А кто победит… я узнаю об этом
В той жизни, где снова мы вступим в игру.
Тоскана, Флоренция, Венеция, Рим… Италия - один из кастальских источников мировой поэзии, это пронзительная связь с русской тоской по высокому и прекрасному, по искусству, в котором неразделимы эстетика возвышенного и этика гуманизма, с тоской по мировой культуре, говоря словами О. Мандельштама. Петр Баренбойм, президент Флорентийского общества, в послесловии к книге «Тоскана на Нерли» уточняет, что тоска по Тоскане- это мечта о ней, и напоминает слова Бердяева: «Русская тоска по Италии- творческая тоска, тоска по вольной избыточности сил, по солнечной радости, по самоценной красоте. И Италия должна стать вечным элементом русской души».
Книга открывается циклом «Моя Тоска на…», состоящем из восьми стихотворений, и первое из них – «На Нерли». В самом названии реки словно отражается Русь, всплывают ключевые для истории России слова: Клязьма, князь Андрей Боголюбский, храм Покрова Богородицы на Нерли... И сразу захватывает панорамное, широкое дыхание стихотворения, где удивительно сочетаются державная стройность ритма и лиризм, где чеканность согласных становится осязаемой и в то же время так смягчается звучностью и объемностью гласных, что понимаешь: эти стихи невозможно читать про себя, они требуют воплощения, чтения вслух. Кто слышал, как читает стихи Ян, добавил бы: стихи требуют воссоединения с поэтом. И ты сам начинаешь читать вслух, уступая живой силе языка, отпускаешь звуки на волю и оказываешься в их ошеломительной и гулкой высоте. Фонетику Яков Гордин называет языковым эквивалентом осязания, и это точнее определяет смысл звукописи у больших поэтов. Можно бесконечно сгущать согласные и удивлять аллитерацией или погремушками звуков, демонстрируя виртуозность техники стихотворчества, но этим можно удивить разве что начинающих авторов или бескрылых технарей в поэзии. Мы удивляемся приему там, где у автора не хватило сил для внятного поэтического высказывания. Ян Бруштейн – поэт мысли, поэт-зодчий, и в его стихах звуки – это такой естественный строительный и воздухоносный материал, что ищешь разгадку магии его стихов во всём, и только потом осознаешь, что поэзия - в порах каждой клетки и каждого звука. Всякое их фонетическое обеднение при чтении - это и потеря в семантике слова. Да и обеднить не сможешь: духовное обладает такой силой, что меняет и структурирует материю. Звуки выстраивают время и пространство. Их античная стройность выпрямляет позвоночник, стихи переформатируют твой дыхательный аппарат, дают широкое дыхание и с ним высоту помыслов и чувств.
Автор не стремится поразить яркостью метафор, броскостью сравнений, особым синтаксисом, хотя таких жемчужин в его поэтике предостаточно. Читаешь: все просто, внятно, ясно. Да, воздействует потрясающая правдивость его строк, после которых перехватывает дыхание и невозможно говорить, таковы циклы о родословной, блокадном Ленинграде, одни из лучших стихотворений в современной поэзии. Но к этой правде добавляется и другая, неуловимая, но явственно ощущаемая каждым. Давайте проследим, как и чем рождается этот особый эффект реалистичной магии строк поэта. «На покрытой заплатами старой байдарке Мимо сосен, создавших готический строй, Мы текли сквозь туман, ненасытный и жаркий, Там, где заняты рыбы вечерней игрой», - так начинается стихотворение «На Нерли». Мерная неторопливость строк, в которых осязаемость и рельефность (готический строй сосен) сочетаются с воздушностью и его сгущением, где невидимое (туман) обретает плоть (ненасытную и жаркую) – так возникает эффект сотворения мира здесь и сейчас. Это одна из особенностей поэтики Яна: сочетание монументальности и движимости, осязаемости и текучести, и вот ты уже вовлечен в этой действо, ибо, когда нечто творится на глазах, то творится и вместе с тобой, ты уже не сторонний наблюдатель чуда. Другая особенность создания образа – это сочетание его конкретности и символичности, откуда особая их пластичность. При этом вещность, материальность не теряется, не растворяется, а наоборот, одухотворяется, наполняется внутренней энергией, еще более упрочивающей материальное его духовной оправданностью или сущностью.
Читаем дальше: «В среднерусской воде растворялись посменно Все мои города, все мои времена, Их вмещала, не требуя тяжкую цену, Невеликая речка без меры и дна». Обращает на себя внимание гармоничность переходов из пластики вещного в символическое. Два потока: вещный, материальный и духовный, как крепления, держат архитектонику стихотворения, при этом переходы одного в другое, их переключения незаметны - так органичен ход движения мысли с найденной точностью слова, формы, ритма, рифмы. Обычно у авторов такой эффект достигается переходом от логики строфы к логике движения души, у Яна обе эти логики так филигранно и органично взимодвижутся, что не знаешь: за этим стоит тончайший расчет и отделка, либо врожденное чувство гармонии. В любом случае, это делает честь автору. Реальная «невеликая речка» мгновенно и естественно вмещает «все миры», и здесь нет перевода параллельных миров друг в друга, тут точкой опоры одного значения выступает другое, и эта неразделимость, единство структуры дает эффект, который невозможно описать, не впадая в высокую оценочную лексику, чего хочется избежать, ибо секрет остается вне понимания, а чудо поэзии - вот оно.
…Пусть ломало меня и по миру таскало,
Но давно измельчали мои корабли,
Только вижу: опять отразилась Тоскана
В золотой предзакатной неспешной Нерли
Можно отметить динамическую кинематографичность планов, картин в стихотворении, но точнее было бы говорить именно об феномене поэтического зодчества, создаваемого на глазах читателя и как будто бы с ним. Крупный план байдарки, на которой можно разглядеть заплату, -это горизонталь плывущего мира и начало вознесения ( «мы текли сквозь туман»), где лексический контрапункт («текли») соединяет воду и воздух, верх оборачивается низом, и вознесение равно погружению, ибо дом верха – внизу: все растворялось в воде, - «все мои города, все мои времена». Однако это не только растворение, но и текучесть - воздуха, и воды, и неба, так невеликая речка без меры и дна самым зримым образом втягивает и расширяет пространства и временные потоки. Поэт обладает этим редким умением – как писал Пастернак, стянуть к себе любовь пространства. И оно в его стихах не географическая точка в линейной плоскости, приуроченная к определенному линейному времени, а явленная в зримо-чувственно-духовной реальности жизни «под», и «над», и рядом:
Погружу во Флоренцию руки по локоть…
Промелькнула над крышами стайка плотвы…
Мой попутчик наладился якать и окать,
И ругать испугавшую рыбу плоты.
Силой духовного притяжения из недр, усилием протянутой руки из потаенного выплывает Флоренция, мечта о которой была спасительной ноющей болью в проживанье земном со всеми его тяготами. Еще одна особенность лирического героя – присутствие без присутствия, когда при минимуме биографических личностных данных ты всегда ощущаешь материальность героя, его личность, и творится она силой чувств и мысли. Трагические мотивы максимально сдержанны, скрыты, они приглушены, либо о них говорится введением одного –двух слов из разговорной лексики, снимающей возможный пафос драмы. («Давно бы сыграл я в отъезд или в ящик, Но разве сбежишь ты от нашей беды?»). В такой прямоте речи - экспансия вещного мира в стихи, это тоже один из приемов проведения данной темы. Но всегда в стихах звучит тема личного мужества и преодоления («мужеское, отважное отношение к яви», как говорит В.Алейников), хотя она не является темой лирических произведений,- это как неотъемлемая индивидуальность обертонов голоса, интонация, которую не спрячешь.
Написанное в лето 2010 года, когда удушливый дым пожарищ обернулся бедой для многих, оно проникнуто и горечью ностальгии по несбывшемуся (мечта о Флоренции - ноющая боль), и волей обретения, умением жить в ней не как далекой абстракцией, умением силой духовного воображения и жизни души быть в ней всегда, где бы ни оказался. Промельк над крышами стайки плотвы – это увиденное при фокусации взгляда на конкретной детали- движущихся рыбках, но в это же время внутренним взором мы охватываем и Китеж -град, и оживающие в памяти миры сказочной Атлантиды, и пока, как круги по воде, расходятся миры, вызванные к жизни одним словом, ассоциациями, памятью культуры, мы в это же время пребываем в вещной реальности, которая дается почти с прозаической точностью:«мой попутчик наладился якать и окать И ругать испугавшую рыбу плоты». Сводя к минимуму интервалы между ними умением переключить восприятие через точно найденное слово, где перекрещиваются и срабатывают оба значения, относимые к миру реальному и идеальному, автор не дает материи забыть о духовном, а духовному уйти в пустоту абстракции, сохраняя при этом цельность образа, он держит изящно и мощно два потока, и оно живет –чудо.
В мире поэта сиюминутное живет вместе с вечным, и вечное –это не застывший памятник, к которому надо повернуться, поскольку для нас прошлое, настоящее, будущее- линейная последовательность. В стихах вечное проносится сквозь нас, мы живем в нем, как в околоплодных водах матери, и ощущение этой прапамяти пробуждается стихами Яна Бруштейна. Таким образом, ренессансная архитектура стихотворений с их взлетающими фонетическими колоннадами, широкими арками притворов-лексических переключателей тем, сводчатыми перекрытиями движения мысли, создающимися перекрещением внешнего и внутреннего потоков осязаемого и духовного, визуального и незримого, двухслойными фасадами, редкими орнаментальными вставками прорисовывания деталей, четкой системой ритмов, разбивок, легкостью соединений образов - всё производит впечатление цельности, единства, гармонического равновесия всех элементов и пропорций. Подчинение частностей целому создает единый поток движения, целостную картину. И в чеканности звуковых перекличек и ровной силе каждого слова, кирпичика этих построений, где эпичность и лиризм растворены друг в друге, чувствуется традиция романского зодчества, древнеримской скульптуры, положившей начало не только искусству итальянского Возрождения. Все близко к человеку и кратно его масштабам

«Человек –мера всех вещей»- этот принцип по-своему трансформирован и укоренен в поэтике Яна Бруштейна. С этим связана такая особенность построения стихотворений, как наличие в каждой строфе, в каждом произведении центра, и этот центр - «Я» автора. Не как создаваемый образ самого себя, а как явление творца, без которого нет его творения. Та точка в пространстве, которую занимает автор, никогда не равна сама себе и в то же время налицо эффект устойчивости. Это не вненаходимость в бахтинском понимании, а всенаходимость: и вовлеченность в центр этого мира, поскольку у поэта нет ни одного произведения вне мыслей, чувств лирического героя, и абсолютная свобода по отношению к этому миру. И здесь не мир вовне, не греза в нем, а свое внутреннее видение становится центром. Несвобода только от права мыслить и чувствовать по особому строю души – высокому, как могут только герои эпохи Возрождения. Разработанное в эпоху Возрождения как будто бы математическое понятие золотого сечения, явленное и здесь как в произведении искусства, было и эстетическим принципом, а оно включает нравственное как предмет оценки. Великий гуманист этой эпохи Леона Батиста Альберти писал: «Есть нечто большее, слагающееся из сочетания и связи трех вещей (числа, ограничения и размещения), нечто, чем чудесно озаряется весь лик красоты. Это мы называем гармонией, которая, без сомнения, источник всякой прелести и красоты. Ведь назначение и цель гармонии – упорядочить части, вообще говоря, различные по природе, неким совершенным соотношением так, чтобы они одна другой соответствовали, создавая красоту». И не столько во всем теле в целом или в его частях живет гармония, сколько в самой себе и в совей природе, так что я назвал бы ее сопричастницей души и разума. И есть для нее обширнейшее поле, где она может проявиться и расцвести: она охватывает всю жизнь человеческую, пронизывает всю природу вещей. Ибо все, что производит природа, все это соизмеряется законом гармонии. И нет у природы большей заботы, чем та, чтобы произведенное ею было совершенным. Этого никак не достичь без гармонии, ибо без нее распадается высшее согласие частей».
В стихотворении «Мечта о Тоскане» Россия и Флоренция сопоставляются как явь и мечта, соединенные болью. В яви («двенадцать шагов от окна до двери», безнадежно горящие леса, удушливый дым, наша беда) – мечта как обитель души, как спасение от беды – мечта о Флоренции («спасательный круг»), являющаяся в «бесцензурных снах», где воздух чист, где есть воздух для спасительного искусства, где обитают последние поэты, не спящие в ночи, куда прилетают музы. Да, тень яви коснулась мечты, ее промежуточность (между болью и светом) опаляет тревогами, ее музы усталые, поэты последние, борьба –летальная. Трагедийность человеческого существования особенно подчеркнута в этом стихотворении, но в последней строфе, где говорится о невстрече в мире реальном как клейме избранных, выпадающих из привычного мира, звучат горечь и преодоление, с которыми, как с открытым забралом, встречает реальность и свою участь лирический герой.
Мечта о Тоскане покрепче вина,
Но кто виноват в этой странной невстрече…
И пью за клеймо я, которым отмечен,
И в кованом кубке- ни края, ни дна.
В поединке смертных с Богами торжествует воля тех олимпийцев, о которых писал некогда Тютчев, то мужание перед роком, которое дает право сказать: «Кто ратуя пал, побежденный лишь роком, Тот вырвал из рук их победный венец». Пока стоит мир, он обречен на страдания и поиск, на утешение и свет, на преодоление изначальной трагичности существования человека, смертного человека. В мире Яна Бруштейна борьба –это не борьба добра и зла, потому что для его героя здесь нет проблемы выбора: изначальность пребывания в добре открывает другие испытания. Кажется, у Мераба Мамардашвили есть мысль о том, что расшифровка нашей тоски по мировой культуре предполагает наличие внутренней задачи. Внутренняя задача – это задача памяти вспомнить, восстановить нити, связующие с тем местом, где мы родились. Ощутить существование, вспомнить – это пережить либо некое эмоциональное, душевное потрясение, либо высказать мысль, рожденную переживанием, либо через текучесть и логику мысли обнаружить чувства- при любом варианте их сосуществования связь несомненна. И это и есть жизнь и смысл подлинного стихотворения, без которого все приемы поэтической выразительности теряют смысл и повисают в пустоте бессодержательности. Встреча с прекрасным –это всегда острое переживание времени, конечности, небытия. И вечное «остановись, мгновение» -это, следуя мысли Мераба Мамардашвили, не проявление чувственного переживания жизни, а осознание странной, непонятной обреченности прекрасного.
Преодоление невозможного - этот императив высшего разума Возрождения –неотъемлемость высокой устремленности строя души и мыслей лирического героя. Но и обладание высокой мерой возможного – это бремя, счастье и тяжесть которого не всегда уравновешивают друг друга. Лирический герой – он же человек искусства, он же Атлант, остро ощущающий избыточность своих сил в этом мире, где востребована усредненность, где мера дарованного свыше требует приложения сил, а мера признания другого – укрощения своих притязаний.
Стонут плечи от избытка таланта,
Стонут руки от недюжинной силы,
Небо держат все другие атланты,
Ну а мне – не хватило. («Монолог Атланта»)
И тогда вступает самоирония, призванная снизить остроту выражения личного переживания. («Очень грустно чем-то вроде колонны Быть у всех на дороге. Я красивый и вполне еще юный. Я найду себе небо»). Как тут не вспомнить замечательные слова С.Лурье: «Чувство стиля совпадет с чувством чести».
Художник, ощущающий в себе огромные внутренние силы, не может и не должен стараться быть ниже своего роста. Без дерзости ученика, бросающего вызов Мастеру, нет поиска и пути. В стихотворении «Ученик Пигмалиона» автор пишет о внутренней силе искусства, когда одно прикосновение и дерзновенность неумелого ученика рушат пределы умения. «Я и сумею, и посмею»- вот эта дерзость, и ученик превосходит учителя: «Ее любовью напою, И белый мрамор станет смуглым». Музыка живет во всех произведениях Яна естественно, как система кровообращения, но сотворить произведение для него чаще всего - строение и лепка осязаемого, преодоление сопротивления материала во имя его же освобождения. В стихотворении «Джулиано» выразителен образ Микеланджело, изгоняющего из камня боль. Он создает свои шедевры вопреки реалиям : «Темна Флоренция в апреле, В тумане прячется, дичась, Но слышал он, что камни пели В последний день и в смертный час». Здесь - оглушенность от грозной силы искусства и мощи творцов, в стихотворении «Просодии» - упоение возможностью быть причастным к великим, ловить тончайшие отблески света их искусства: «Я рядом на траве, мой голос тих, Ловлю я свет, дрожащий возле них». Кстати, музыка как раз тот тончайший инструмент, при помощи которого лечится душа, чтобы укрыть боль и превратить в силу молитвенного слова: «Но музыка- тишайшая беда, Нас навсегда залечит, и следа И шрама не оставит, и сомненья, И потому мы перед ней в долгу, И надо оглянуться на бегу, И, может, опуститься на колени…»

Сквозь прорву лет

Усталый и немой,
я выйду из себя.
К чему мне этот мой
давно отживший остов.
Найду и дом, и сад,
ничей безлюдный остров...
Но позовёт назад
твой взгляд, моя судьба!

В привычные места,
в пространство наших дней,
От юности до ста...
запретно это слово.
Ни часа не отдам -
и года нет пустого!
Мы знали, что не нам
в пути менять коней.

Я многое забыл,
но, словно бы вчера,
Я клумбы обносил -
добыть твою улыбку.
От счастья пьяный в хлам,
вдыхая воздух зыбкий,
Бросал к твоим ногам
все наши вечера.

Твой львиный август жжёт,
но мой ноябрь в ответ,
Тебя все жизни ждёт
со страстью скорпиона.
Растопит первый снег,
нарушит все законы -
Так я люблю вовек
сквозь эту прорву лет.

Псы

Я разговаривал с дворовыми собаками,
Я читал им стихи, их блохи кусали меня за пальцы.
Но дворняги не хотели зрелищ, они от голода плакали,
И просили еды их жадные пасти.

И я плюнул на поэзию, я дал им воды и мяса.
Они жадно жрали, и рвали куски друг у друга.
Те, что помельче, покорно ждали своего часа
И только уши прижимали в ответ на чужую ругань.

Эта прорва сжигала мой хлеб, и всё было мало,
Были рты их черны, языки красны, а глаза сухи...
А потом сытые псы улеглись где попало
И сказали: «Вот теперь давай-ка твои стихи!»

Не лодка Харона...

Не лодка Харона, а парусник белый
Подхватит меня, и в иные пределы,
Пространства, миры, где не будет игры,
Где выйдет огонь из далёкой горы,
Туда, где ни мора не будет, ни града,
Ни глада, а только любовь и прохлада,
Где рыбы на облаке примутся петь,
А птицы - в тяжёлых волнах свирепеть...
И там, где причалит кораблик пернатый,
Лишь камни в песке, как забытые даты.
Там встану я глыбой, отринув труды,
У чёрной, как долгая память, воды.

Потерянная публикация

Потерянная и забытая большая публикация «ЗОЛОТО И МЕДЬ», которой не было в моём списке.
Журнал «Белый ворон» №24 за 2016 год.
Саша Александр Петрушкин, спасибо, мы помним о тебе!
http://promegalit.ru/public/16310_jan_brushtejn_zoloto_i_med_stikhotvorenija.html
Несколько стихотворений оттуда:

АКЕЛА

Кто-то помер, кто-то сгинул,
Мир сужается до точки,
Остаются только строчки,
Заморочки да клочки.
Но держу прямую спину,
Я – истрачен, обесточен,
Пусть не вечен, всё же прочен,
И не сточены клыки!

СОПРАНО

Не бывает ни поздно, ни рано,
Если время застыло. И пусть
Голосит об ушедшем сопрано
Там, где берег по-зимнему пуст.
Позабытая радиоточка –
«Матюгальник» висит на сосне,
Надрывается ветер восточный,
И мешает прислушаться мне.
Только так да пребудет навечно:
Голый пляж да седая вода,
И не облако – ангел беспечный,
Белой рыбой летит в никуда.

ЕРОФЕЙ ПАВЛОВИЧ

Сбежать бы туда, где снег опаловый,
Где сосны такого роста, что голову держи,
Там станция есть, Ерофей Павлович,
Высокое небо, низкие этажи.
Мимо, мимо, на Амур везли меня,
А потом – обратно, хорошо что головой вперёд.
Три дня здесь стояли – забита линия,
И любопытствовал местный народ:
Что за вагон, гудящий стонами,
И, хотя нам не велели высовываться из окон,
Понесли пирожки – корзинами,
молоко - бидонами,
А то и самогон, замаскированный рюкзаком.
Санитарка Полинька, с округлой речью,
С маленькой намозоленной рукой,
Говорила мне: «Пей молоко, еврейчик,
Поправляйся, а то ведь совсем никакой...».
А я мычал, не справляясь со словом,
Я нащупывал его онемевшим языком,
Я хотел ей сказать много такого,
С чем ещё и не был толком знаком.
В мешковатом халате тоненькая фигурка...
Вот и дёрнулся поезд, и все дела.
Под мостом бормотала блатная река Урка,
Что-то по фене, молилась или кляла.

1961-Й...

В четыре – очередь за хлебом...
Утра, и там вставал рассвет.
Я был худым, большим, нелепым,
Тринадцати лохматых лет.
Старухи, завернувшись в шали,
Молчали, прислонясь к стене.
Они, как лошади, дремали,
Не вспоминая обо мне.
Похмельный инвалид Володя
Гармошку тихо теребил
И крепко материл уродин,
Кто в этом всём виновен был.
С подвывом он кричал, и с болью,
Обрубок давешней войны,
Что загубили Ставрополье,
Былую житницу страны!

Я дома повторял: «Вот гады!..».
Но стыд взрывался горячо:
Я ж помнил мамину блокаду
И папин Невский пятачок.
Горбушку посолив покруче
И крошки слизывая с рук,
В окно смотрел я на могучий
И равнодушный к нам Машук,
Мычал фальшиво Окуджаву,
Стихи лелеял в голове...

Кончалась оттепель в державной,
Пока неведомой Москве.

КИРПИЧНЫЙ ЗАВОД

Когда колёса долбят: «Ухта, Инта, Воркута...»,
Кому охота ехать в гиблые эти места?
Но саднит моя память, до боли свербит, дерёт:
Стучат, кричат колёса про старый кирпичный завод.
В тридцати километрах от этой твоей Воркуты,
Где горят мосты, где снега чисты, а дома пусты,
Где речка Юньяха застыла в пространстве густом,
Лежит мой родич, еврей –
под простым православным крестом.
Их в тридцать восьмом уравнял трибунал, побратал расстрел –
Пятьсот мужиков, пятьсот затоптанных в землю тел.
Не выдалось сгинуть моей родне на большой войне,
Потом за всех мой отец отвоевал вдвойне.
Как стоял я, вчерашний солдатик, и плакал о том...
Как хватал этот горький воздух обветренным ртом...
И северный ветер выл, и каменный воздух стыл –
И горели мосты, но снега оставались чисты.

Тишина

Благословенна тишина,
Когда убился телевизор.
Не наша в нём была война,
Не нам судьба бросала вызов.

Пусть молодые игроки
Бегут и с этими, и с теми.
Я сплю на берегу реки,
Но вижу, как сгорает время.

Деревья рвутся из земли,
Разбрасывая мох и камни.
А я давно сыграл в «замри»,
Когда закрыл лицо руками.

Гуляют грозы над страной,
И хочется кротом зарыться...
Не умолкает надо мной
Весёлая и злая птица.

Она как будто рвёт струну -
Чужую боль чужого века.
Я выдыхаю тишину
И перешагиваю реку.

Венка

Занюхивая одуванчиком,
Мы помянули нынче Венку.
И серые волосья венчиком,
Штанишки с дыркой на коленке,
И речь его полупонятную,
И пляски в нашей вечной луже...
Его куфайки клочья ватные
И плач, что никому не нужен.
Валился с одного фанфурика
В пространства сныти и крапивы,
А поутру катился дуриком
И клянчил на бутылку пива.
Так где ж следы его недолгого,
Почти бессмысленного века?
А просто был добрее доброго,
Чего ж не вспомнить человека.

Живопись Владимира Любарова

По лунной дороге

Ехали мы однажды к себе в деревню, и слушали по Маяку, как студенты театральных вузов, молодые актёры и радиоведущие читали "Мастера и Маргариту" - с разным уровнем понимания и произнесения текста. Но всё же - получая удовольствие.
Раздражал разве что волюнтаризм с ударениями и ощущение, что многие юные дарования видят этот текст впервые в жизни!
Однако же поздним вечером, вовращаясь в город, мы с Надей снова включили Маяк - и до дома заново переживали убийство Иуды...
С днём рождения, дорогой Михаил Афанасьевич! Сколько раз за жизнь я читал и перечитывал Ваши книги, сколько раз в душе спорил и восхищался Вами... За переплетённый порезанный вариант Вашего великого романа в журнале "Москва" я, помнится, отдал драгоценную книжку "Ночь нежна". И не жалею!
Глоток виски за Вашу память...
Вот, когда-то отдалённо навеяло:

Когда я по лунной дороге уйду,
Оставлю и боль, и любовь, и тревогу,
По лунной дороге, к незримому Богу
Искать себе место в беспечном саду,
По лунной, по млечной...
И лёгок мой шаг,
Пустынна душа, этим светом омыта,
По лунной дороге, вовеки открытой,
Легко, беспечально, уже не спеша,
Уже не дыша…
И мой голос затих.
Два пса мне навстречу дорогой остывшей,
И юный - погибший, и старый – поживший,
И белый, и рыжий.
Два счастья моих.
И раны затянутся в сердце моём,
Мы вместе на лунной дороге растаем –
Прерывистым эхом, заливистым лаем.
И всё.
Мы за краем.
За краем.
Втроем.

На фото: памятник Михаилу Булгакову в Москве, скульптор Георгий Франгулян.

Мокрое дело

Голова второй день разваливается на куски: приближаются грозы, лукавые метеорологи обещают сильные дожди... И мне вспоминаются разные «мокрые дела» — в прямом, совсем не криминальном смысле.
Командировка от своей молодежки в славный поселок — районный центр, и по газетным делам, и в гости к чудесному парню Грише, первому секретарю райкома комсомола.
Это был невысокий, но крепкий, ладный и улыбчивый человек. В районе его любили за простой нрав и готовность всем помогать.
Знаменит был Гриша и невероятным умением играть на бересте — воспроизводить трели соловьёв и других птиц, да так, что пернатые отзывались по всей округе! Но мог Гриша выводить и «серьёзную» музыку — от «Камаринского» до «Турецкого марша» Моцарта. И делал это так лихо, что прошёл со своей берестой все сцены по восходящей, вплоть до Кремлёвского Дворца съездов, и сам Леонид Ильич там аплодировал самородку из глубинки!
Гриша любил после третьей достать из красной коробочки красивую медаль лауреата и молча всем показать, а потом глубокомысленно добавить: «Вот!»
А как мы рыбачили на извилистых, заросших кувшинками местных речках, как варили на берегу уху… Под неё славно шел гришин самогон двойной очистки, настоянный то на калгановом корне, то на калине или бруснике — комсомольский вожак был большим умельцем по этому делу! Что его в конце концов и сгубило: спился наш Гриша на пороге перестройки и сгинул так, что даже следов его я потом не смог найти.
Однако пока не было у меня друга задушевнее, и стремился я к нему всем сердцем.
Но на этот раз дорога не заладилась. Параллельно земле летела мокрая гадость, тогда еще гравийная дорога раскисла, и водитель автобуса высадил всех местных, и меня тоже, за двенадцать километров до посёлка. Так что, когда я добрался до гришиного дома, был мокр насквозь и настолько промёрз, что зубы просто лязгали.
Гриша по-старушечьи запричитал, лапами своими замахал и понесся баньку топить. Она-то меня и спасла от тяжкой простуды, а то и от чего похуже. Спина гудела от дубовых веников с парой веток можжевельника, со лба каплями стекал пот, а на столе уже громоздились тарелки с соленьями-вареньями, и шкворчали на огромной сковороде знаменитые местные фирменные сочни — творение гришиной жены Даши, такой же небольшой, кругленькой и очень домашней. Не те это были сочни, печёные, к каким все привыкли, а жареные, из пресного теста, в половину тарелки величиной. И домашний творог в них был без сахара, зато с разнообразными лесными ягодами!
А посередине стола возвышалась царских еще времен клеймёная четверть. Сквозь зелёное стекло на её дне просвечивали разбухшие брусничины…
Опущу все подробности той замечательной и долгой трапезы. Замечу только, что прерывалась она и душевными разговорами, и гришиной гармошкой, и припасённой для меня гитарой. Под её немудреный аккомпанемент засвистал Гриша на своей бересте, да так славно, что слёзы на глаза навернулись!
Наутро хозяин сыграл побудку раненько и заявил, что хочет накормить меня копчёной щукой, а для этого надобно её, как минимум, поймать. На мои стенания он не отреагировал, упаковал меня в старую плащ-палатку, резиновые сапоги, запихал в свой бывалый «козлик», и мы отправились…
Спиннинги тогда были не чета нынешним, леска у меня все время путалась, но пару щурят, несмотря на непогоду, я все-таки выловил. А Гриша таскал вполне приличных щучек одну за другой.
Мы быстро промокли, но азарт рыбалки всё превозмог.
А как потом Гриша коптил этих щук! Как ставил на угли железную бочку, как колдовал над рыбинами одному ему известным способом, как вывешивал их на жёрдочках, как строгал ольховые чурочки… Это отдельная песня, доложу я вам!
Ели мы первую, пробную, прямо здесь, в саду, под нудной моросью, обжигаясь и охая от удовольствия. Вослед славно шли оставшийся с вечера самогон и шипучий домашний квас.
Потом, нагруженного рыбой и парой заветных бутылок, вёз меня Гриша до трассы и долго стоял под дождём, глядя вослед автобусу...

Куда же вы исчезли из моей жизни, странные люди — и комсомольский секретарь со своей берестой, и кузнец из Заволжья, между подковами и лемехами ковавший розы и мудрёных зверей, и священник, которого я знавал ещё как Лёшу-ювелира из Красного-на-Волге… Он приходил ко мне, нехристю, «поговорить о божественном», видно больше не с кем было… Куда вы ушли, не оставив следов, а только зарубки на моей памяти.

На фото - тот самый районный центр.

НОВОЕ

Порой снаряд ложится близко.
Мне много лет. Я в группе риска.
Однако ж это не война,
Не кровь и ярость рукопашной,
Не смертный чад над бывшей пашней,
Не перед мёртвыми вина.

Я помню дело у Амура,
Где штык был друг, а пуля - дура.
Мы дрались, как в последний раз.
И в этой маленькой войнушке
Не выжил бы ни злой, ни ушлый,
Ни тот, кто прятался за нас.

И всё ж, друзья мои, и всё же,
Все наши битвы подытожив,
Всю боль, живущую в стране,
Представим в этот День Победы
То, что прошли отцы и деды
На главной, страшной той войне.